Кошка делала обход дважды за смену. Первый раз — часов в девять, второй — около пяти утра. Смена Зорина длилась тринадцать часов — с семи вечера до восьми утра. За две недели работы он изучил все детали. Знал, во сколько каждый водитель ставит машину и во сколько забирает.
Кошка всегда появлялась неожиданно — на то она, впрочем, и кошка. Шла своей воровато-властной походкой. Брезгливо опускала лапку в лужу. Тут же одергивала. Забиралась под белый «Фиат». Долго не появлялась оттуда. Зорин иногда успевал забыть о ней, когда она вновь заявляла о своем присутствии — демонстративно усаживаясь прямо напротив его будки. Она оборачивала ноги хвостом и облизывалась. Ни разу за неделю не было такого, чтобы в карман в это время заехала машина и прервала ритуал. В том, что в этом действе принимает — пусть и косвенное — участие и он, Зорин понял в первый же день по взгляду кошки. Она явно чего-то ждала от него. Иногда он поднимал с пола полторашку «Тернинского особого» и махал маленькому хищнику.
Потом зверек уходил — тогда, собственно, и начиналось настоящее дежурство. Словно получив отмашку, в карман, где располагалась нелегальная стоянка, начинали ловко заскакивать машины — в основном маршрутные «Газели», «Фиаты», «Форды» и «Пежо», реже — «Ситроены» и «Мерседесы». Зорин записывал номера, фамилии водителей и брал с них по пятьдесят рублей за ночь.
Непыльная работенка. Низкооплачиваемая работенка.
Свои четыре сотни он забирал утром, запирая будку сторожа. Единственная работенка, которую удалось найти.
Поначалу ему это нравилось — сидеть в сгущающихся сумерках, встречать кошку, наблюдать за подъезжающим транспортом, перекидываться ничего не означающими фразами с водителями. Иногда угощать их сигаретами, иногда — угощаться самому.
Было что-то буддистское в этом спокойном, теплом созерцании. Что-то трогательное, таинственное крылось в том, как небо изменяет свой цвет. Чем позднее, тем меньше становилось машин и пешеходов. Когда твердь над городом становилась черной, как смола, он включал телевизор и смотрел то на экран, то на тротуар, по которому резко перемещались тени одиноких прохожих.
Но через неделю все изменилось. Точнее, это он сам изменился или, правильнее сказать, изменил обещанию, которое дал себе полтора месяца назад: больше — ни капли.
Так уж он, Зорин, был устроен — постоянно, с детства в нем циркулировала какая-то лихорадочная энергия. Родители заприметили, что сынок их даже по детским меркам чересчур подвижен. Во втором классе отец отвел его в секцию хоккея. Но чем бы ни пробовали занять его (а за хоккеем последовала спортивная гимнастика, теннис, бокс и самбо) — все Андрюше быстро надоедало. И даже сам он, казалось, хотел угодить родителям, выталкивал себя из дома на очередную тренировку. Но мама и папа видели — сыну все это в тягость.
За пивом он пошел, кажется, на пятый рабочий день — точнее в пятую ночь. Полторашка, впрочем, быстро закончилась. Тогда Зорин понял, что отмазываться перед самим собой не надо; что покупать полторашками — слишком дорого и лучше идти проторенным путем — брать фанфурики.
Так и проходила смена: иногда он брал «для разогрева» пиво, но потом обязательно — три «Тоника красных перца». Разбавлял лимонадом. И начиналась беседа…
Из-за молчаливых маршруток, со стороны тротуара, из-за деревьев стягивались к нему тени. Иные вытянутые, с искривленными конечностями, некоторые, напротив, идеальных, как по лекалу выведенных пропорций. Обычно их было пять или шесть, иногда — до десяти. Когда подходили поближе, становилось ясно, что все они — в основном его знакомые. Никого из них Зорин не приветствовал. Они молча проходили в будку, непонятно как помещаясь в ней. Если бы они были реальными, их спины прижимались бы к стеклам.
Новоприбывшие присоединялись к остальным. И слушали.
Зорин отхлебывал и много говорил. Обо всем. Например, о литературе.
«Заметьте, экзистенциалисты называли Достоевского своим предтечей, — шептал он в пустоту. — И это вполне закономерно. Ведь Федор Михайлович, в конечном итоге, пытался «раскопать человека». Ну, вы поняли, о чем я. — Тени неуверенно кивали. — Тем же самым и Камю с Сартром занимались. И до чего докопались? — Тени молчали. — До того, что жизнь бессмысленна. А она ведь, если подумать, и правда бессмысленна. И тогда только один выход остается. — Тут он многозначительно обводил взглядом слушателей. — Суицид. Именно так Камю с Сартром и закончили. А Достоевский — нет. Значит, у него какой-то внутренний стержень был».
Тут какая-нибудь тень оживлялась: «Это какой? Бог, что ли?»
Зорин как будто только этого и ждал. И начинал рассказывать о том, что считает себя агностиком. Несмотря на это, признает, что Иисус Христос, скорее всего, был реальной исторической личностью. Потом перескакивал на Стивена Хокинга, которого «непонятно почему позиционируют как антирелигиозного мыслителя».
«Ведь если вдуматься, теория Хокинга насчет того, что Вселенная существовала всегда, — это лишь теория, и он сам говорит об этом. К тому же в одной из своих книг он продолжает мысль Эйнштейна. — Тут он делал паузу, чтобы отхлебнуть. Тени внимательно ждали. — Эйнштейн говорил в свое время, что любой серьезный ученый должен ответить не только на вопрос, как устроена Вселенная, но и на вопрос — почему она устроена именно так? А Хокинг эту мысль продолжил, сказав, что любой физик должен еще и ответить на вопрос — зачем появилась Вселенная. И сам же, кстати, признавал, что физики на этот вопрос, скорее всего, ответить не смогут».
Когда рассуждать о высоких материях надоедало, Зорин включал плеер. Мир наполнялся музыкой. Он объяснял теням: «Знаете, мы с вами можем сколько угодно болтать о творчестве, обсуждать Стравинского или Майлза Дэвиса, Глена Миллера или Вагнера. Но самое настоящее творчество — то, на которое тебя пробивает по пьяни. Перефразируя известную мудрость, можно сказать: что у трезвого в голове, у пьяного — в плеере».
Пьяного Зорина тянуло на лирику. Он переслушивал «Пикник», Олега Медведева, Янку Дягилеву, «Мельницу». Если бы треки находились не на цифровом носителе, а, скажем, на пленке, то они давным-давно затерлись бы. Иногда казалось, что голоса бардов и рокеров протестующе постанывают, скрипят, словно говоря: «Отпусти, оставь нас в покое». Особенно надрывно стонали мертвецы.
Ближе к двум ночи Зорин доходил до такого состояния, когда простого общения с воображаемыми собеседниками ему было недостаточно. Ведь они, собеседники, всего лишь уважали его за интеллект. А ему было необходимо, чтобы слушатели прониклись его внутренним миром. Сердцем, душой. Чтобы поняли, насколько он глубок и талантлив. И тогда он не просто включал Летова или Цоя. Он сам становился поочередно то Летовым, то Цоем, то Башлачевым, то Сержем Танкьяном, то Вилле Вало. Он передвигался по стоянке, втягивая одну сигарету за другой. Шевелил губами. Иногда глаза его начинали слезиться. Он что-то напевал, а тени (которые перемещались по стоянке вместе с ним, перебегая от машины и стараясь оставаться незамеченными) восторженно смотрели на человека, который был близок к катарсису — вот-вот достигнет его; вот-вот его грудную клетку разорвет изнутри от солнца, от лавы, которая не может больше держаться внутри.
Удивительнее всего было вот что: никто не замечал, что он пьяный, например, водители, которые утром забирали машины, или мужичок по имени Максим, который по утрам наведывался с проверкой. У Максима была плешь и маленькие жидкие усики. Он всегда носил с собой гигантскую спортивную сумку. Зорин с ходу окрестил его про себя Соколиком (почему — сам толком не понял).
Каждое утро к стоянке подходили мужчина и мальчик с собакой. Мальчик, впрочем, скорее не шел, а ковылял, раскачиваясь из стороны в сторону. Это могло бы даже показаться забавным. Потом к ним подкатывала «газель» с синим знаком на желтом борту — человек в инвалидном кресле. Мальчик забирался внутрь, отец шагал обратно в сопровождении таксы.
А потом вновь появлялась кошка. И Зорин шел домой. И ложился спать. А вечером шел на стоянку. Иногда ему казалось, что, просыпаясь, он засыпает, и что стоянка — это и есть сон.
Аркадий Шелестов
фото: Площадь Свободы«Площадь Свободы»